«Я не хочу жить с нищим голодранцем»: ледяным тоном сказала жена. Но мой ответ ее изумил

Я проснулся в шесть двенадцать. Будильник не звонил — я просто резко, по привычке, открыл глаза. Лена лежала спиной ко мне, одеяло натянуто до ушей. Я посмотрел на неё — секунду, может две. Потом встал, тихо, стараясь не скрипнуть кроватью. Пошёл на кухню, не забыв посетить и туалет.

Жена и муж
На кухне я варил себе кофе. Растворимый, «Якобс». Лена пьёт только молотый, но молотый кончился ещё в четверг, а в магазин сходить я не успел. Я стоял у окна, пил кофе, смотрел во двор. Третий этаж, окна на север. Если высунуться — видна полоска Великой. Серая вода, серое небо, серый парапет набережной. Я так и не привык к этому виду за семь лет. Не потому что плохой. Потому что я каждый раз думаю: вот река, она течёт, ей всё равно, а мне — нет.

Юля спала. Я зашёл к ней — поправить одеяло. Она спала, свернувшись, как кот, скрипка в чехле на стуле рядом с кроватью. На тумбочке — стопка книг. Я посмотрел: «Алиса в Стране чудес», Драгунский, и сверху — тетрадь в клетку. Я хотел открыть, но не стал. Это её. Потом.

Я уехал на работу в семь. Поцеловал Лену в висок — она не шевельнулась. Может, спала, может, нет. Я не знал. Давно не знал.

Я работаю технологом на мебельной фабрике — слежу за тем, как ламинат ложится на плиту, как кромка прилегает, где фрезеровка даёт трещину. Знаю деталь до того, как её вырежут. Не хвастаюсь — просто умею. Начальник, Сергеич, говорит: «Костя, у тебя глаз, как у рентгена». Это, конечно, преувеличение. Но я и правда вижу, когда что-то не так. В деталях — вижу. В людях — нет.

Домой вернулся в семь. Снял ботинки у двери. Лена лежала на диване. Нога свесилась, тапочек на полу. Телефон в руке. Она даже не повернулась, когда я вошёл. Может, не услышала. Может, услышала, но не обратила внимания.

Я поставил на плиту суп. Вчерашний, куриный. Разогрел, налил в кастрюлю воды — выкипело немного. Юля сидела за столом, делала математику. Тетрадь раскрыта на задаче про поезда: «Из пункта А в пункт Б выехал поезд со скоростью 60 км/ч». Юля рисовала в углу тетради скрипичный ключ — маленький, аккуратный, с завитком.

— Из пункта А, — сказал я, заглядывая через плечо. — А что в пункте Б?

— Не знаю. — Юля не подняла головы. — Наверное, пункт Б.

— Логично.

Я поставил тарелку перед Юлей. Потом налил себе. Потом — Лене. Поставил на журнальный столик у дивана, рядом с её телефоном. Лена не посмотрела. Я сел напротив.

— Лен, я крем тебе купил. За пятьсот рублей. Какой ты хотела.

— Мм.

— В «Олимпии» был, на Октябрьском. Ты говорила, там только он и есть.

— Мм.

Я ел суп. Юля ела суп. Лена не ела. Телефон светился. Я видел краем глаза: чья-то яхта, белый борт, бирюзовая вода. «Монако», — было подписано. Потом — ужин, вид на Дуомо. Милан. Потом — снова яхта. Лена вздохнула. Глубоко, медленно, как будто воздуха не хватало.

— Лен, суп остынет.

— Потом.

Я вымыл посуду. Руки в горячей воде, гель пахнет лимоном. Вытирал полотенцем. Лена покупала на Рижном рынке, два года назад, когда ещё выходила из дома. Я тогда удивился: она три часа ходила по рынку, вернулась с подсолнухами на полотенце, с пакорой, с сыром. Глаза грустные. Она тогда сказала: «Костя, Псков — это дыра».

Юля подняла глаза от тетради:

— Папа, а ты завтра на родительское собрание пойдешь?

— Пойду. А что?

— Мама сказала, что ей некогда.

Я не ответил. Вытирал руки. Полотенце с подсолнухами.

Лена комментировала чью-то фотографию. Я слышал, как она набирает: «Боже, какая красота, завидую белой завистью». Я смотрел на её спину. Она похудела, или просто так лежала — лопатки острые, позвонки.

Квартира моя. Трёшка в ипотеку. Сорок семь платежей — на холодильнике магнит с цифрой. Я ставлю каждый месяц, без задержек. Двадцать второго числа, как часы. Зарплата приходит двадцатого, двадцать второго — платёж. Остаётся на еду, на Юлину музыкалку, на коммуналку. На себя — почти ничего. Но мне и не надо. Мне надо, чтобы Юля была одета, обута, сыта. Чтобы в холодильнике был суп. Чтобы кран не тек. Чтобы обои не отклеивались. Это я умею. Это я могу.

Лена не работает второй год. Последнее место — касса в «Магните», на Рижском. Уволилась, «нервная обстановка». Я не спорил. До этого — маникюр на дому. Ложа, лампа, пилочки. Лена красила ногти знакомым, потом незнакомым. Потом — «клиентки дешёвые». Я говорил: «Лен, давай ты поднимешь цену». Она: «Костя, за что?» Я не понял — за что поднять цену или за что всё это. До «Магнита» — ничего. До маникюра — тоже ничего. Я не считаю. Просто знаю.

Юли десять лет. Она дочь Лены от предыдущего мужа. Но я к ней отношусь, как к родной дочке. Она отличница. Ещё и ходит в музыкальную школу, играет на скрипке. Играет с шести — я отвёл, потому что Лена сказала: «Пусть занимается чем-нибудь». Я отвёл. Юля сначала не хотела — скрипка казалась ей страшной, большая, деревянная, как доска. Потом втянулась. Учительница, Ирина Павловна, говорит: «У Юли слух. Не абсолютный, но близко».

Ещё Юля читает запоем. На тумбочке у кровати — стопка. «Алиса в Стране чудес», Драгунский, «Чарли и шоколадная фабрика». И тетрадь в клетку. Я как-то спросил: «Юль, что в тетради?» Она спрятала: «Так. Ничего». Я не стал настаивать. Потом увидел краем — строчки, зачёркнутые, слова мелкие. Стихи. Юля пишет стихи. Я не знал. Я не знал, что моя дочь пишет стихи.

Я хожу на все её концерты. Садился в третьем ряду, снимал на телефон, потом не пересматривал — просто знал, что снял. Музыкальная школа, актовый зал, казённый линолеум. Юля выходит — маленькая, скрипка больше неё. Играет. Пальцы тонкие, смычок дрожит. Я сижу и у меня сжимается что-то внутри, не горло — глубже. Лена ни разу не была. Ни разу. Я не просил. Юля не спрашивала. Но я знаю, что Юля каждый раз смотрела в зал — не на меня. На пустое место рядом.

Вечером, после ужина:

— Юль, ты сегодня поиграешь мне?

— Конечно. Я доучила тот кусочек Моцарта. Тот, который тебе нравился.

— Нравился. Давай.

Юля достала скрипку, приладила, подняла смычок. Я сидел на кухонном стуле. Она играла — Моцарт, тихий, как вода. Я закрыл глаза.

Лена из комнаты:

— Потише. У меня голова от этой дичи.

Юля кивнула, не опуская скрипку. Играет тише, почти без смычка, едва касаясь струн. Я слышал — не Моцарт. Что-то другое. Мелодия, которую я не узнавал. Юля сама придумала. Я открыл глаза, посмотрел на неё. Она не видела — глаза закрыты, губы сжаты, играет.

Лена всё чаще говорила про Европу. Псков — город у границы. До Эстонии полтора часа на машине, до Риги — четыре на автобусе. Но Лена никогда не выезжала. Это злило её больше, чем что-нибудь. Больше, чем если бы Псков был в Сибири. Европа — рядом, но по ту сторону. Она не могла это объяснить, но чувствовала. Как запах из чужого окна: вкусно, но не для тебя.

— Костя, ты вообще выезжал куда дальше Печор?

Я мыл чашку. Поставил на сушилку.

— Был в Петербурге. На выставке оборудования.

— О, Питер. Культурная столица. Эрмитаж видел?

— Нет. На выставке был. Два дня. Оборудование смотрел. Фрезы.

— Фрезы. — Она засмеялась. Не зло — устало. — Костя, я хочу в Милан. На шопинг. В Монако. На набережную.

— Лен, у нас ипотека.

— У тебя ипотека. У меня — ничего. Потому что ты не умеешь зарабатывать.

Я молчал. Не потому что согласен. Потому что спорить с Леной — как спорить с рекой. Великая течёт, ей всё равно, что ты ей говоришь. Лена — тоже.

Юля за стеной. Я слышал — дверь тихо закрылась, но не до конца. Щель. Это её способ: быть рядом, но не в этом. Я узнал об этой щели полгода назад. Случайно. Прошёл по коридору — вижу: Юля стоит у стены, прижалась ухом. Я остановился. Она обернулась. Мы посмотрели друг на друга. Я сказал: «Юль, иди почитай». Она кивнула. Ушла. Больше я не заговаривал об этом. Она — тоже.

Лена сидела в телефоне. С ноября переписывалась с кем-то. Я не знал с кем. Знал только — с ноября. Потому что в ноябре она дико накрасилась. Тушь, помада, румяны на щеках. Я вернулся с работы — она на диване, но другая. Глаза. Я заметил. Но ничего не сказал.

— Костя, я завтра вечером пойду прогуляюсь. Встречаюсь с подругой.

— С какой?

— Тебе-то что?

Я знаю её подруг. Таня — с работы, с «Магнита». Катя — с маникюра. Но Лена не видела их полгода. Я не сказал этого. Сказал:

— Ладно.

Лена ушла в семь. Надела модное пальто — серое, с пояском, я покупал ей на день рождения. Я остался с Юлей. Мы смотрели телевизор, потом Юля сказала: «Папа, давай поиграем в слова». Мы играли в слова. Юля выиграла. Я не поддавался — она просто лучше.

Лена вернулась в десять. Я не спал. Сидел на кухне, пил чай. Лена вошла — глаза горели. Не от радости. От возбуждения.

— Где была?

— Гуляла.

— Лен, я не дурак.

Она сняла пальто. Повесила на крючок. Не торопясь.

— А я и не говорю, что ты дурак. Ты не дурак. Ты хороший. Ты надёжный. Ты миленький. Мебельная фабрика, ипотека, грибочки. Это твоя жизнь. А мне нужна другая. Шикарная. Я не хочу жить с нищим голодранцем.

Я сжал челюсть. Говорил тихо, почти шёпотом — Юля за стеной:

— Лена, у тебя дочь.

— Дочь — не пожизненный срок. Она с тобой отлично справляется. Ты же любишь быть папочкой. Это твоя роль. А у меня роли нет.

— Лена, если решишь уйти — дверь открыта. Но Юлю ты не заберёшь.

— А я и не хочу. У неё с тобой отличные отношения. — Кавычки пальцами. — А мне свобода нужна.

— Свобода. От кого?

Лена не ответила. Ушла в ванную. За дверью — шум воды. Я стоял на кухне, смотрел на магнит с цифрой сорок семь. Думал: от чего она хочет свободы? От меня? От Юли? Или от себя.

Дней через пять Лена забыла телефон на кухне. Пошла в душ. Телефон на столе, экраном вверх. Я не подглядывал. Я мыл чашку — руки в воде, гель с лимоном. Экран подсветился. Уведомление.

Я вытер руки. Взял телефон. Прочитал.

Ибрагим. «Любимая, я всё организую. Билет будет на следующей неделе. Ты будешь моей четвёртой женой. Это нормально в моей культуре, ты поймёшь».

Я не двигался. Стоял, смотрел на экран. Потом — прокрутил выше. Фото, которые она ему отправляла. Свои. С накрашенными глазами. Она красивая. Я забыл, какая она красивая. Вот так — с подведёнными глазами, чуть улыбается. Красивая.

Я положил телефон обратно.

Лена вышла из ванной. В полотенце, волосы мокрые. Капли на плечах. Я стоял у плиты. Смотрел на неё.

— Лена, кто такой Ибрагим?

Она замерла. Секунду. Потом:

— А что, нельзя друзей иметь?

— Четвёртая жена — это дружба?

Пауза. Лена не пугалась. Она была раздражена. Как человек, у которого отобрали что-то из рук. Не чувствовала вины. Чувствовала неудобство.

— Да. Я ухожу к нему. Он бизнесмен, у него дом в Марселе, машина, ресторан. Костя, не делай лицо. Ты сам говорил: дверь открыта.

— Ты хоть Юле скажи сама.

— Зачем? Она тебя любит больше.

Я достал её чемодан из шкафа, поставил его в коридоре.

— Собирайся. Завтра утром на выход.

— Ты меня выгоняешь?

— Нет. Ты же сама решила. Я просто не держу.

Лена посмотрела на меня. Долго. Я видел — она ждала чего-то. Ссоры, крика, может, «не уходи». Я не кричал. Не говорил «не уходи». Она видела спокойствие. И принимала его за равнодушие.

— Ладно, — сказала она. — Завтра.

Утро. Ноябрь. Окно затянуто, Великая невидима — только серая пелена. Я проснулся в шесть. Лены рядом не было — она спала на диване. Чемодан стоял в коридоре.

Я варил манку. Без комочков — научился, когда Юле было три. С тех пор варю каждый день. Молоко, манка, соль, сахар. Размешивать по часовой стрелке, медленно, на маленьком огне. Юля ест. Я ем. Лена не ест.

Юля вышла из комнаты. Пижама, волосы встрёпанные. Скрипка в чехле — она всегда носит её с собой, как плюшевого медведя. Она поставила чехол у стены, села за стол.

— Доброе утро.

— Доброе, Юль. Каша готова.

Юля ела. Лена вышла из комнаты — одетая, накрашенная. Она проходила мимо Юли, и Юля подняла глаза:

— Мама, ты правда уезжаешь?

Лена остановилась. Секунду.

— Да, Юлечка. Мама едет во Францию.

— Надолго?

— Навсегда.

Юля молчала. Не плакала. Ей десять, и она уже умеет не плакать, когда хочется. Это меня пугает. Больше, чем если бы она рыдала.

— А ты мне будешь звонить?

— Конечно, солнышко. — Лена не смотрела ей в глаза. Собирала вещи в чемодан, складывала аккуратно.

Юля взяла скрипку, вышла в коридор. Подошла ко мне. Я стоял у плиты, каша остывала.

— Папа, я останусь с тобой. Только ты тоже не уходи, ладно?

Я посмотрел на неё. Маленькая. Пижама, тапочки, скрипка в чехле, волосья торчат. Глаза серьёзные. Не детские. Не должны быть такие в десять лет.

— Я никуда не денусь, Юль. Ешь кашу.

Юля села за стол. Взяла ложку. Не ела. Держала. Ложка в руке, каша остывает, пар поднимается.

Лена вышла с чемоданом. Синий, потёртый, икс-образная молния. Остановилась в дверях. Остановилась — и я увидел: она смотрит. Не на меня. На Юлю. На кашу. На полотенце с подсолнухами. Она открывает рот. Закрывает. Открывает. Закрывает. Не говорит ни слова. Отворачивается. Уходит.

Дверь закрылась.

Юля положила ложку.

— Папа.

— Что?

— Мама даже не попрощалась.

Я сел рядом. Обнял. Юля не плакала. Прижалась головой к моему плечу. Я плакал. Тихо, так что Юля не видела.

Первый день без Лены. Я проснулся — её нет на диване.

Я отвёл Юлю в школу. Потом — на работу. Сергеич подошёл:

— Костя, ты чего серый?

— Не спал.

— Бессонница?

— Нет. Лена ушла.

Сергеич помолчал. Потом:

— Давно?

— Вчера.

— Куда?

— Во Францию. Четвертой женой.

Сергеич посмотрел на меня. Не спрашивал больше. Положил руку на плечо, сжал.

Вечером я забрал Юлю. Шли пешком — школа на Некрасова, дом на Вокзальной. Двадцать минут. Юля молчала.

Дома я жарил картошку. Лук — отдельно, Юля не любит. Но если не видит — ест. Я нарезал лук мелко, спрятал в картошку. Юля сидела за столом, делала уроки. Потом:

— Папа, а ты будешь скучать за мамой?

— Нет, Юль. Она сама выбрала, как ей жить.

— А если она захочет вернуться?

Я не ответил.

Юля ела. Потом достала скрипку. Играет — тихо, не Моцарт. То, что сама придумала. Я мою посуду. Слушаю. Мелодия грустная, но не плачущая.

Сентябрь кончился, октябрь. Псков в октябре — золотой. Крома жёлтая, Великая тёмная, деревья на набережной горят. Мы с Юлей поехали за грибами. Автобус до Раменье, двадцать шесть километров. Юля в резиновых сапогах — я купил на рынке, жёлтые, с утками. Она выбрала сама. Сапоги с утками, рюкзак, корзина у меня.

Лес. Мох, рыжики, подосиновики. Юля бежит впереди — сапоги чавкают, листья шуршат. Она нашла белый — кричит так, будто ей десять и она впервые видит чудо. Потому что ей десять и она впервые видит чудо.

— Смотри, белый! Во! Здоровый!

— Срезай. Только не под корень, оставь ножку.

— Зачем?

— Чтобы новый вырос.

Юля режет. Аккуратно, как Ирина Павловна учила смычок держать. Держит гриб, как трофей.

Юля положила гриб в корзину. Мы шли дальше. Лес шумел, ветер гнал листья. Юля собирала рыжики, я — подосиновики. Молчали.

Мы вернулись домой. Автобус, сорок минут. Юля спала на моём плече, корзина у ног. Я смотрел в окно — Псков, окраины, гаражи, огороды, Крома вдалеке. Думал: вот мы с Юлей едем с грибами. В корзине — белые, рыжики, подосиновики. Юля спит. Тихо. Мне хорошо.

Дома я жарил картошку с грибами. Лук — на отдельной сковороде. Юля помогала — мыла грибы, чистила. Я резал.

Юля играла мне Моцарта — тот самый кусочек. За окном дождь, Великая серая. В квартире чисто, тепло, пахнет грибами и луком.

— А мы на Новый год ёлку поставим?

— Конечно. Настоящую. Поедем на рынок, выберем.

— А я на неё игрушки сделаю. Из бисера.

— Давай.

— Ты поможешь?

— Проволоку куплю. И бисер. Какого цвета хочешь?

— Красного. И белого. И синего.

— Договорились.

Телефон молчал. Лена не звонила. Ни в первый день, ни в третий, ни через неделю. Юля не спрашивала. Я не говорил.

Иногда я просыпался в три ночи. Лежал, смотрел в потолок. Не по Лене. По тому, что могло бы быть. По тому, что я не сказал, когда ещё было время. Я мог сказать: «Лена, я вижу, что тебе плохо». Не сказал. Мог: «Лен, давай поедем в Ригу, на выходные, ты хотела». Не повёз. Мог: «Лен, ты красивая». Не сказал.

Псков завалило снегом. Великая замёрзла, Крома белая, деревья в инее. Я был на работе. Телефон завибрировал. Номер незнакомый.

— Костя? Это Таня. Ленина подруга.

— Тань, здравствуй.

— Я просто… Короче, знаю, что вы не общаетесь, но. Она мне написала. Плакала.

Я молчал. Опилки на полу, лак в банке, распиловка за стеной.

— Ибрагим — не бизнесмен. Он официант. В деревне. У него три жены, живёт в квартире. Она просит денег на билет обратно.

Я стоял, держал телефон. Рука — в опилках.

— Костя? Тут?

— Тут. Тань, скажи мне: Юле сколько лет было, когда Лена последний раз на её концерт пришла?

Таня не отвечала. Я слышал — дыхание. Потом:

— Не знаю, Костя. Я просто передаю.

— Спасибо. Дай номер ее карты.

— Сейчас. Записывай.

Я записал. На обрывке бумаги, карандашом.

Я набирал номер. Не Лены — банковский. Перевёл деньги. Не много — на билет. Не из любви. Не из прощения. Из-за того, что Юля спросит, и я должен буду ответить. Я хочу ответить: «Я помог ей вернуться». Не «я простил». Не «я принял». Просто — «помог».

Вечером я забрал Юлю. Она бежала из школы, рюкзак за спиной, волосы из-под шапки.

— Я получила пятёрку по русскому!

— По чему?

— Сочинение! Я написала! Про то, как мы грибы собирали. Учительница сказала — лучшее в классе!

— Молодец. Давай почитаешь после ужина.

— А мама не звонила?

Я остановился. Юля смотрела на меня. Снизу вверх, шапка набекрень, глаза серьёзные. Не детские. Опять не детские.

— Нет, Юль. Не звонила.

— Ладно. — Юля пожала плечами. Раз — и готово. — Тогда я Моцарта доучу.

И пошла. Рюкзак болтается, валенки шлёпают. Она не оглянулась.

Я стоял. Снег падал. Крома белая. Я подумал: вот так. Она спросила — и пошла. Ей десять. Она справляется. Она лучше меня.

Декабрь. Юля делала игрушки. Бисер, проволока, красный, белый, синий. Она сидела на полу в комнате, вокруг — бисер на газете, проволока, кусачки.

Я варил ужин. Суп — гречневый. Юля любит гречневый. Ленка — нет. Лены нет. Варю гречневый.

— Мы будешь ёлку выбирать?

— Завтра. На рынок поедем.

— Настоящую?

— Настоящую.

— А какую? Высокую?

— Не очень. Чтобы в комнате поместилась.

— Чтобы макушка не гнулась. А то у Ленки Смирновой макушка гнулась, и она плакала.

На рынке — снег, мороз, ели рядами. Юля ходит между рядами, трогает ветки. Нашла — невысокую, пушистую, ровную. Я несу, она идёт рядом, держит ствол.

Дома ставим в ведро с песком, как делал мой отец. Юля вешает бисерные игрушки — звезда, рыбка, снежинка. Я помогаю — крючочки из проволоки. На верхушку — звезда, тоже бисерная, Юля делала три дня.

— Красиво?

— Красиво, Юль.

Новый год. Настоящая ёлка, бисерные игрушки. Юля в нарядном платье — синее, я купил в «Детском мире», на распродаже. Она выбирала сама: «Синее, как Великая».

Юля играла на скрипке. Вивальди — «Зима», первый кусок. Выучила сама, без Ирины Павловны. Ирина Павловна сказала: «Рано, Юля, это сложное». Юля: «Я попробую». Попробовала. Выучила. Ирина Павловна молчала, потом сказала: «Молодец». Только это. «Молодец».

Я сидел на кухонном стуле, слушал. На столе — оливье, я резал с утра. Мандарины, шампанское.

Юля доиграла, опустила смычок.

— Ну как?

— Хорошо, Юль. Хорошо.

— Только фальшивила на второй части.

— Я не слышал.

— Я слышала.

Под ёлкой — коробка. Я ждал. Юля увидела, глаза — большие. Отложила скрипку, подошла, взяла. Потрясла. Лёгкая.

— Это не лыжи.

— Нет, не лыжи.

Она открыла. Смычок. Настоящий, не пластиковый. Я нашёл в музыкальном магазине на Октябрьском, продавец сказал: «Для ученицы — рано, но если слух…» Я: «У неё слух». Продавец кивнул.

Юля молчала. Держала смычок. Потом обняла меня. Не сказала «спасибо» — прижалась головой к плечу и стояла.

— На здоровье. Играй.

За окном — тишина. Потом фейерверк. Юля у окна, я рядом. Снег идёт, Великая чёрная, Кром белая. Фейерверк — красный, золотой, зелёный. Отражается в окне, и Юля — в отражении, маленькая, синяя.

— Папа, а мы счастливы?

— Думаю, да, Юль. Думаю, да.

— Я тоже думаю.

Телефон на тумбочке. Экран мигнул — 1 сообщение. Я взял. Лена: «Костя, прости, я хочу вернуться, Юле нужна мать».

Я читал. Буквы мелкие, экран яркий. «Прости». «Хочу вернуться». «Юле нужна мать». Я стоял, держал телефон. Снег за окном, фейерверк, Юля у окна. Смычок на столе, оливье дожидается.

Я положил телефон. Не сегодня.

Юля играла Вивальди. Оливье дожидается. Город шумит.

Я стоял у окна, слушал скрипку. Снег падал. И я думал: вот. Вот она — жизнь. Не Милан, не Монако, не Марсель. Вот. Скрипка, снег, оливье, смычок. Юля играет, и я — здесь. А Лену я прощу. Все мы допускаем ошибки. Да и Юли нужна мама.

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *