Знаете, что самое обидное? Не когда тебя будит будильник в три часа ночи. Не когда ты ведёшь состав с тремястами пассажирами и кто-то опять застрял рукавом в дверях. Не даже когда мужик в заднем вагоне ест яйцо и запах ползёт по всему поезду. Самое обидное — когда ты приходишь с ночной смены, еле стоишь на ногах, а тебе говорят, что яичницу ты жарила неправильно.
Муж и жена
Вот с этого и начнётся, пожалуй.
Меня зовут Катя. Я машинист электропоезда метрополитена, синяя ветка. Я вожу поезда семь лет. Сначала была помощником машиниста — это когда ты сидишь сбоку, учишься, и старший наставник тыкает тебя локтем: «Смотри, вот тут уклон, тут тормози раньше». Потом сдала на класс квалификации, получила свой состав. Теперь я та, кто ведёт. Та, кто отвечает за людей.
Зарабатываю сто сорок тысяч на руки. В Москве, если кто не знает, это не роскошь. Это ровно столько, чтобы жить одному и не считать копейки до зарплаты. Но не столько, чтобы тянуть на себе ещё одного взрослого человека.
А я тянула.
Квартира моя. Однокомнатная, в Бутово. Покупала в две тысячи девятнадцатом, ипотека, шестнадцать процентов, платила шесть лет, закрыла досрочно — вкалывала, откладывала, не ездила в отпуск три года. Ремонтировала сама: обои клеила с подругой Ленкой, плитку в ванной ложил дядя Серёжа за ящик коньяка, потолок красила одна, на стремянке, два дня, спина потом отваливалась неделю. Но это была моя квартира. Мой угол. Мой дом.
А потом в этом доме появился Федор.
Федор — гражданский муж. Не расписаны. Живёт у меня полгода. До этого жил в деревне у матери, «искал себя». Когда нашёл, оказалось, что себя он нашёл на моём диване с банкой пива.
Работает Федор оператором поломоечной машины в гипермаркете. Знаете, такая большая машина, которая полы в торговом зале моет? Вот он на ней ездит. Зарабатывает пятьдесят тысяч. Но рассказывает о своей работе так, будто он ядерный реактор обслуживает. Устал, мол, намылся, ноги гудят, тяжёлый день.
Я не хочу сказать, что его работа лёгкая. Любая работа — это работа. Но я веду поезд с тремястами людьми под землёй, и если я ошибусь — триста человек пострадают. А он если ошибётся — пол будет грязный. Есть разница, правда?
Утро того дня, с которого всё началось, было обычное. Будильник в четыре тридцать. Я стояла на кухне и жарила себе яичницу. Два яйца, быстро, чтобы поесть перед сменой.
Федор вышел из комнаты. В трусах, в мятой футболке. Волосы торчали во все стороны. Он посмотрел на сковородку и сказал:
— Ты яичницу с двух сторон жарь, а не с одной. Мать так делала, и нормально было. И плюнь в яичницу, когда даришь. Так вкуснее будет. А деревнях испокон веков так поступают.
Я стояла с лопаткой и не знала, что ответить. Не потому что нечего, а потому что слишком рано для таких разговоров. Мозг ещё не загрузился.
— Федя, — сказала я, — мне через сорок минут на смену. Какая разница, с одной стороны или с двух?
— Разница есть. С одной — невкусно. Жарь нормально.
— Может, сам пожаришь?
— Я на работу к вечеру. Мне высыпаться надо. Ты ж понимаешь, у меня смена тяжёлая.
Я посмотрела на него. Он уже сел за стол, листал телефон, чипсы жевал — пакет, который вчера я принесла из магазина. Я промолчала. Сунула яичницу в рот, запила кофе, ушла.
В кабине поезда, пока шла от депо до первой станции, думала не о маршруте — маршрут я знаю наизусть, каждый поворот, каждый уклон, каждый сигнал. Думала о яичнице. О том, что я варю суп «не так», убираю «не до конца», стираю «не в том режиме». Каждый день. Каждое утро. Как заевшая пластинка.
На станции «Улица Старокачаловская» вошла в состав, проверила двери, дала гудок. Поехали.
Вечер. Вернулась с дневной смены — в тот день была двойная, отработала одиннадцать часов. Хотела просто лечь и уснуть. Даже есть не хотелось, только лечь.
Открываю дверь. Телевизор орёт на полную громкость — футбол. Какой-то матч, муж кричит «ГОЛ!». На диване — Федор. В трусах. Ноги на подушке, рядом три пустые банки пива, четвёртая — в руке. На столе — недоеденный пакет чипсов, крошки на всю столешницу, пустая бутылка из-под кваса катается у края.
— Федя, — говорю, — можно потише?
— Катя, чемпионат идёт. Ты вообще что ли не понимаешь? Это финал.
— У тебя каждый день финал. Вчера был финал. Позавчера был финал. Завтра будет финал.
— Ну так вот, сегодня важный. Подожди, через десять минут закончится.
Я прошла на кухню. Гора посуды — его. Тарелка с засохшей гречкой, вилка, стакан с мутным осадком. Сковородка, на которой он что-то жарил днём — по запаху, сосиски, — и не помыл. Крошки на полу. На холодильнике — магнитик, который Ленка привезла из Сочи: «Лучше гор могут быть только горы». Этот магнитик держал список покупок, и список был вырван, на его месте — записка Федора: «Купи пиво и чипсы. И майонез».
Я мою посуду. Протираю стол. Подметаю крошки. Федор не двигается. Я уже не прошу его помочь — пробовала, три месяца назад, и он сказал: «Ты женщина, вот и убирай. Мужики не убирают и не готовят». С тех пор не прошу.
Но в тот вечер что-то сдвинулось. Может, от усталости. Может, от того, что за окном было серое ноябрьское небо, и в квартире было серо, и на сердце было серо.
— Федя, — сказала я, стоя в дверном проёме. — Можно тебя спросить?
— М-м?
— Ты сегодня что делал?
— Работал.
— До скольки?
— До четырёх. Потом домой приехал, лёг.
— С четырёх до восьми ты лёг. С восьми до двенадцати — лёг. И с двенадцати до утра — тоже лёг. Когда ты что-то делаешь?
— Катя, я устал. Ты понимаешь, устал. Я на ногах весь день.
— Я тоже на ногах. Только я на ногах под землёй, с тремястами людьми за спиной. И когда прихожу, у меня дома не убрано, посуда грязная, пиво выпито, и мне объясняют, что я не уважаю мужчину.
— Мужик в семье главный, — сказал он, не глядя на меня. — Ты женщина, вот и убирай. Я деньги приношу.
— Федя, ты принёс пятьдесят тысяч. Я — сто сорок. Коммуналка моя — двенадцать тысяч. Продукты — тридцать пять, на нас двоих. Бензин тебе до работы — четыре тысячи в месяц. Итого ты покрываешь треть расходов, а живёшь как на курорте. Что ты принёс, кроме чипсов?
Он повернулся ко мне. Лицо было красное, то ли от пива, то ли от обиды.
— Не уважаешь ты меня. Не ценишь. Жена должна мужа слушаться как Бога, а не попрёкивать. Вот моя мать отца слушалась — и нормально жили.
— Нормально? Отец у тебя запил и ушёл, когда тебе было пять. Это ты называешь нормально?
Он не ответил. Взял следующую банку пива, включил громкость на два деления выше.
Я ушла в ванную, закрыла дверь, села на крышку унитаза и просидела минут десять. Не плакала. Просто сидела. Думала о том, что в поезде у меня всё схвачено — маршрут, время, скорость, торможение. А дома — хаос. И я не справляюсь.
Через неделю Федор завёл разговор о прописке. Это был уже третий раз за месяц — раньше он намекал, а тут сказал прямо.
Сидим за ужином. Я сварила борщ — нормальный, не «не так», а по рецепту, как мама учила. Свёкла, капуста, фасоль, мясо. Федор ест, и вроде доволен, но через пять минут:
— Катюш, ну что тебе стоит? Пропиши, и всё. Мне для работы надо.
Я ложку опустила.
— Федя, какая работа? Ты полы моешь, тебе прописка не нужна.
— Мне для банка надо. Кредит взять.
— Какой кредит?
— Потом скажу. Пропиши сначала.
— Федя, я тебе в третий раз говорю. Это моя квартира. Я её покупала. Я платила ипотеку шесть лет. Я закрыла её досрочно. Ты не участвовал. Ты не вкладывался. Ты не платил. Зачем мне тебя прописывать?
— Ну я же живу тут. Чего я, на улице что ли?
— Ты живёшь, потому что я пустила. Это не значит, что ты хозяин.
Он откинулся на стуле, скрестил руки.
— Вот. Вот поэтому. Ты меня не ценишь. Я к тебе переехал, бросил деревню, ради тебя. А ты… Ты учти, скупердяйка и нахлебница мне и даром не нужна.
— Федя, ты переехал, потому что у матери в деревне тебе жить надоело, и ты не хотел каждое утро по десять свиней доить. Не надо мне рассказывать, что ты ради меня.
Тишина. Он ковыряет ложкой борщ. Потом:
— Ладно. Но прописка мне нужна. Мне мама говорит, что без прописки никуда. И кредит не дадут, и на больницу не запишут.
— Федя, ты записан в поликлинику по старому месту. Тебя примут и так. А кредит тебе не нужен.
— Нужен.
— Зачем?
— Скоро скажу. Пропиши, и всё.
Я встала, убрала тарелки. Он смотрел мне в спину, и я чувствовала этот взгляд — тяжёлый, ноющий. Как будто я ему должна, и он ждёт, когда я наконец пойму.
Вспомнила, как покупала квартиру. Как сидела в банке, и девушка-менеджер говорила: «Екатерина Сергеевна, вам одобрено, но процент будет шестнадцать». Как я подписывала бумаги и думала: «Ну всё, теперь семь лет без отпуска». Как платила каждый месяц — тридцать восемь тысяч, без задержек, без перекредитований. Как ездила на смены, приходила, платила, ездила снова.
Федор в это время жил у матери в деревне — в Рязанской области, дом старый, печка, баня по-чёрному. «Искал себя». Работал то на пилораме, то в магазине, то не работал. Когда мы познакомились — на даче у Ленкиной подруги, летом, на шашлыках, — он был весёлый, разговорчивый, всё про мотоциклы рассказывал. Симпатичный такой, глаза карие, нос прямой, улыбка широкая, штанах все хорошо. Я и повелась на эту улыбку.
Через два месяца он приехал ко мне «на выходные». Выходные растянулись на полгода.
Через три дня после разговора о прописке Федор пришёл с работы и с порога заявил:
— Я знаю, что хочу.
— Что?
— Мотоцикл.
Я сидела на кухне, пила чай. Поставила кружку.
— Какой мотоцикл?
— Triumph Street Triple. Семьсот шестьдесят пять. RS.
Он сказал это так, как будто называл модель вертолёта. С придыханием, с блеском в глазах.
— Федя, это сколько стоит?
— Ну, новый — около миллиона двухсот. Но можно…
— Миллиона двухсот? Ты в своём уме?
— Катя, ты послушай. Это же не просто мотоцикл. Это Triumph. Английская классика. Он до сотни за три секунды. Я на нём на работу буду ездить и к матери в деревню за картохой. На метро до деревни не доедешь.
— Федя. У тебя зарплата — пятьдесят тысяч. Откуда у тебя миллион двести?
Пауза. Он сел напротив, положил руки на стол, посмотрел мне прямо в глаза.
— Ты возьми кредит. На себя. Ты же в метро работаешь, тебе дадут. У тебя справка нормальная, стаж…
— Зачем мне кредит на мотоцикл, если я его не хочу?
— А мне надо. Я на нём буду ездить. На работу — полчаса вместо полутора. К матери — два часа вместо четырёх. Удобно же.
— Федя, ты на поломоечной машине работаешь в пятнадцати минутах от дома. Автобусом. Зачем тебе мотоцикл до работы?
— Ну… зимой вообще-то неудобно на автобусе.
— На мотоцикле зимой — удобнее?
— Задние колёса цепкие, можно зимой ездить. Я читал.
Я не знала, плакать мне или смеяться. Мотоцикл — зимой — в России. По снегу. На задних колёсьях. Он «читал».
— Федя, давай посчитаем. Кредит на миллион двести. Под двадцать процентов. На пять лет. Это тридцать пять тысяч в месяц. Пять лет. Это два миллиона с переплатой. У меня зарплата сто сорок. Минус коммуналка, минус еда, минус проезд, минус одежда, минус что-то на чёрный день. Тридцать пять тысяч в месяц — это четверть моей зарплаты. Пять лет.
— Ну и что? Зато мотоцикл будет. Ты же жена.
— Я не жена. Мы даже не расписаны.
— Гражданская жена. Это считается.
— Не считается, Федя. Гражданский муж — это когда вместе живёте и вместе строите. А когда один платит, а другой на диване лежит — это не муж. Это нахлебник.
Он побагровел.
— Ты меня нахлебником назвала?
— Я тебя назвала то, что есть. Ты ешь мою еду, живёшь в моей квартире, спишь на моём диване, смотришь мой телевизор, и хочешь, чтобы я взяла кредит на мотоцикл, на котором будешь ездить ты. Это не муж, Федя. Это…
— Всё. Всё. Понял я. Не хочешь — не надо. Сам возьму.
— На что? У тебя пятьдесят тысяч. Банк тебе не даст миллион двести.
— Дадут. Я прописку сделаю — ты вот упираешься — и дадут.
Вот тут я поняла, зачем ему прописка. Не для работы. Не для больницы. Для кредита. Он хотел прописаться в моей квартире, прийти в банк и сказать: «Я прописан в Москве, дайте кредит». А платить — я. Потому что у него зарплата пятьдесят, и банк бы и так не дал. А с пропиской — может быть. А если не даст — он бы пришёл ко мне: «Ну давай ты возьмёшь, ты же можешь».
Схема простая, как три рубля.
— Федя, — сказала я. — Мотоцикла не будет. Прописки не будет. Кредита не будет. Всё.
Он встал из-за стола, ушёл в комнату, хлопнул дверью. Через минуту — звук телевизора. Футбол.
Это случилось в пятницу. У меня была ночная смена — с двадцати трёх до семи. Пришла домой в семь утра, думала — посплю до обеда, потом ещё одна смена вечером.
Открываю дверь. В квартире — гора посуды. На кухне — пустые банки от пива, пять штук, стоят в ряд, как солдаты. На столе — тарелка с засохшей кашей, ложка прилипла. На полу — что-то липкое, разлитый сок, наверное. Диван заляпан чем-то белым — соус? Не знаю. В холодильнике — два яйца и начатый кефир. Зарплату я получила вчера, купила на нелелю продукты — мясо, овощи, молочное, крупы. Всё это Федор съел за два дня. Два дня, Карл.
Я стояла в коридоре и смотрела на это. Усталость была такая, что ноги не держали. Одиннадцать часов в поезде, четыре часа сна перед этим, и вот — это.
Не стала убирать. Прошла на кухню, села на стул. Сидела минут пять, в тишине, если не считать храпа Федора из комнаты. Он спал. Конечно, спал. Он же «устал на работе».
И в этот момент я впервые ясно поняла: я не от работы устала. Работа — это работа. Я привыкла. Я веду поезда, я люблю вести поезда, я знаю каждый поворот, каждый сигнал, каждый наклон пути. Это — моя стихия.
Я устала от него.
От того, что мой дом — не мой. От того, что я прихожу — и надо убирать. От того, что я готовлю — и «не так». От того, что я плачу — и мало. От того, что каждый день мне объясняют, что я «должна». Должна жарить, варить, стирать, мыть, терпеть, молчать, прописывать, брать кредит, слушаться.
Вспомнила маму. Мама работала на заводе, тридцать лет, фрезеровщица. Папа ушёл, когда мне было семь. Мама тянула одна. Никогда не жаловалась, никогда не говорила, что она «должна». Она просто работала и жила. И воспитала меня так: «Катя, — говорила она, — никому ты не должна. Кроме себя самой».
Я сидела на кухне, смотрела на прилипшую ложку, и думала: мама, я тебя подвела.
И тут проснулся Федор.
Вышел из комнаты, потянулся, зевнул. Посмотрел на меня — я сидела в форме, с красными глазами, с раздутым рюкзаком. И сказал:
— Ты чего не спишь? Иди спать. И завтра обед приготовь нормальный, не как вчера. Вчера есть было невозможно. Рис сухой, мясо жёсткое. Ты вообще готовить умеешь?
Я посмотрела на него. Долго. Молча. Он, видимо, решил, что я обиделась, и добавил:
— Ну не обижайся. Я по-доброму говорю. Просто учись, и всё. Мать научит, если хочешь.
— Федя, — сказала я. И мой голос был таким тихим, что я сама удивилась. — Сядь.
Он сел. Не потому что послушался, а потому что голос был странный. Я этот голос знала — такой у меня бывает, когда я объявляю остановку в поезде. Спокойный, ровный, без эмоций. Люди в вагоне замолкают, когда слышат.
— Федя, я тебе говорю один раз. Собирай вещи. Сегодня. Пока я на смене. И вали к своей маме в вашу деревню.
Он не сразу понял. Сидел, моргал.
— Чего? Ты чего выдумала?
— Я не выдумала. Я три месяца выдумывала, как сделать так, чтобы ты встал с дивана. Не получилось. Собирай вещи и уходи. К матери, к другу, куда хочешь. Завтра здесь не ночуй.
— Ты не имеешь права! Я тут живу!
— Это моя квартира, Федя. Моя. Я её покупала. Я платила. Я плачу за коммуналку, за еду, за всё. Ты не прописан. Ты не вписан в договор. Ты гость. А гости не выносят мозг хозяину.
Он встал. Лицо пошло красными пятнами.
— Да ты что… ты вообще… Да знаешь что? Без меня пропадёшь. Кто тебя возьмёт-то такую? Тридцать лет, в метро работает, готовить не умеешь, характер — как у трамвая. Ни разхора, ни ласки. Я тебя одну такую и вынес. Другой такой не найдётся.
— Федя, может, я и трамвай. Но трамвай хотя бы по рельсам едет. А ты вообще никуда не едешь. Ты на диване едешь.
— Это ты меня выгоняешь? После всего? Я к тебе переехал, бросил деревню…
— Ты не деревню бросил, Федя. Ты мать бросил. А ко мне приехал, потому что в деревне работать нужно, а в Москве надо где-то спать. Ну всё, поспал. Хватит.
Он начал по-другому — хныкать, будто не обиделся, а «понял»:
— Катюш, ну ладно. Ну погорячилась. Давай поговорим. Я буду помогать, буду убирать, готовить. Ну зачем сразу так?
— Федя, ты полгода говорил, что будешь помогать. Каждый понедельник — «с понедельника начну». Ни одного понедельника не было.
— Ну вот сейчас реально начну.
— Нет.
— Почему?
— Потому что ты не хочешь помогать. Ты хочешь, чтобы я тебе прописку дала, кредит на мотоцикл взяла, борщ варила и молчала. А я не буду.
Он молчал минуту. Потом:
— Ладно. Уйду. Но ты пожалеешь.
— Может быть. Но сейчас — собирайся.
Я ушла на смену. Когда выходила, он сидел на кухне, не двигаясь. Я не оглянулась.
Федор не ушёл сразу. Я знала, что не уйдёт — слишком жалко было бросать диван, холодильник и бесплатный интернет.
Вечером, на смене, телефон завибрировал. Федор. Первый звонок. Я не взяла. Второй. Третий. Четвёртый. Пятый. На шестой я взяла, потому что диспетчер посмотрел на меня через стекло кабины и поднял бровь — мол, разбирайся со своими звонками, не отвлекайся.
— Катя, я серьёзно. Подумай. Я мужчина, я тебе нужен. Одна останешься — с ума сойдёшь.
— Федя, я одна уже полгода. Ты просто физически присутствуешь. Это не одно и то же.
— Ну Катюш… ну давай начнём сначала. Я правда буду другим.
— Ты будешь тем же. Ты не другой, ты тот же. Просто сейчас тебе некомфортно, и ты готов обещать что угодно. А как у тебя появится диван, пиво и телевизор — ты опять скажешь, что я яичницу не так жарю.
Тишина в трубке. Потом:
— Ну ладно. А прописку? Ты хоть пропиши меня.
— Федя, ты не прописан. Ты не прописан, не вписан и не выписан. Ты просто здесь не живёшь больше. Это всё. Не звони мне на работу.
Я повесила трубку. Руки не дрожали. Странно — я думала, что буду нервничать. Но нет. Было спокойно. Как будто я доехала до конечной станции, остановила состав, и теперь можно выйти.
Когда пришла домой — было поздно, почти полночь. Федор ещё был. Собрал вещи в два пакета — пакет из «Пятёрочки», жёлтый, и пакет из «Магнита», синий. В жёлтом — одежда. В синем — кастрюля матери, эмалированная, старая, и его кружка с надписью «Нахлебник», которую он привёз из деревни. Под мышкой — телевизор, старый, маленький, с разбитым углом, который он привёз из деревни и который мы никогда не смотрели, потому что у меня свой был.
Он стоял в коридоре, в куртке, с этими пакетами, и выглядел жалко. Не как человек, которого выгнали — как человек, который не понял, что произошло.
— Ну… — сказал он. — Я пошёл.
— Иди, Федя.
— Ты… ты пожалеешь.
— Может быть. Иди.
Он вышел. Дверь хлопнула — не сильно, а так, вполсилы. Будто хотел хлопнуть громко, но побоялся, что соседи услышат.
Я постояла в коридоре. Потом сняла ботинки, прошла на кухню. Вымыла его кастрюлю — ту, в которой он вчера варил сосиски и не помыл. Вытерла стол. Подмела пол. Вымыла посуду. Чисто.
Потом легла спать. И первый раз за полгода уснула без футбола на фоне.
Прошла неделя. Тихая. Странная. Я приходила с работы — и дома было чисто. Я уходила на работу — и дома было чисто. Никто не кричал на меня, что суп не тот. Никто не храпел на диване. Никто не оставлял банки из-под пива. Никто не писал на холодильнике «купи чипсы».
И знаете что? Тишина — она разная. Бывает тишина тяжёлая — когда в комнате кто-то есть, но вы не вместе. Когда ты слышишь его дыхание и понимаешь, что вам нечего сказать друг другу. Эта тишина давит.
А бывает тишина лёгкая — когда ты одна, и можешь дышать. Вот такая у меня стала.
Но было странно. Я привыкла, что в квартире кто-то есть. Пусть даже Федор — но кто-то. И вот этого «кого-то» не стало. Не то чтобы скучала — нет. Просто… пусто.
В субботу я пошла в магазин за хлебом. Иду мимо подъезда — на подоконнике сидит кошка. Рыжая, тощая, с белым пятном на носу. Смотрит на меня. Я остановилась. Она не убежала. Я присела, протянула руку — она ткнулась лбом в ладонь.
И я подумала: ну вот. Вот он, мой сосед.
Вернулась домой без хлеба, но с кошкой. Нет, не так — с котом. Оказался кот, не кошка. Дома проверила.
Назвала Барсиком. Не потому что имя нравится, а потому что так написано на бирке ошейника, который на нём был. Бирка старая, надпись почти стёрлась, но «Барсик» ещё читалось. Видимо, был у кого-то, потерялся или ушёл. Объявление я не стала вешать — стыдно, но не стала. Он сам пришёл, выбрал меня. И я выбрала его.
Барсик осваивался два дня. Первый день сидел под кроватью и не выходил. Второй — вышел, обнюхал квартиру, залез на подоконник, уснул. Третий — утром пришёл ко мне, прыгнул на кровать, лёг на грудь и замурчал.
И я лежала, и слушала это мурчание, и думала: вот — единственный мужчина в моей квартире, который не говорит мне, что я яичницу жарю не так.
Позвонила Ленке. Рассказала.
— Ты выгнала Федора? — Ленка ахнула. — И завела кота?
— Да.
— Ну ты даёшь. А кот-то хоть чистоплотный?
— Чистоплотнее Федора. Сам в лоток ходит, ест из миски, не разбрасывает, не храпит, не орёт на меня, и не просит мотоцикл.
— Мотоцикл? — Ленка засмеялась. — Он что, просил мотоцикл?
— Триумф. Новый. За мой счёт.
— Кать, ты серьёзно? Он с ума сошёл.
— Он не с ума сошёл. Он просто… Федор. Он такой. Ему всё должны.
— Ну и правильно сделала, что выгнала. А кот — это хорошо. Кот — это правильно. Я тоже, когда своего осла выгнала, сразу кота завела.
Федор объявился через месяц. Не звонком — сообщением. Аккуратным, вежливым, будто и не было ничего.
«Катя, мать сказала, что я был не прав. Давай начнём сначала. Я буду помогать, буду убирать, готовить. Подумай.»
Я прочитала. Думала минут десять. Потом ответила одной фразой:
«Федя, у меня теперь кот. Он помогает — спит и молчит. Жить хорошо. Давай не будем».
Через минуту — ответ:
«Да ты с котом и останешься, нормальный мужик тебя не возьмёт».
Я не ответила. Поставила телефон экраном вниз на стол. Барсик лежал рядом, на том же столе, свесив лапу. Я погладила его по голове, и он прикрыл глаза.
— Барсик, — сказала я вслух, — а ты меня возьмёшь?
Он муркнул и перевернулся на спину, подставив пузо.
— Вот видишь. А ты, Федя, «не возьмёт». Нормальный мужик — это не тот, кто «берёт». Это тот, кто рядом стоит. Равный. Но ты этого не знаешь. Не твоего ума дело.
Я не отправила это ему. Просто сказала коту. Барсик слушал внимательно. По крайней мере, делал вид.
В тот вечер я сварила борщ. Нормальный, по маминому рецепту. Свёкла, капуста, фасоль, мясо. Ела одна, с котом рядом. Он, конечно, борщ не ел — у него свои корма. Но сидел рядом, и было хорошо.
Утро. Пять тридцать. Будильник. Я встала, умылась, сварила кофе — себе, не Федору. Насыпала Барсику корм, погладила по спине. Он потянулся, зевнул и лёг обратно. Мне — на смену, ему — спать.
Идём на работу. Нет, не так — иду я. Он остаётся. Но когда я открываю дверь, он поднимает голову с подушки, смотрит на меня жёлтыми глазами, и я говорю:
— Я вернусь, Барсик. Не шали.
Он моргает. Мол, ладно. Иди.
В кабине поезда — тишина. Хорошая, рабочая. Я проверяю пульт, переключаю тумблеры, диспетчер в рации: «Маршрут принят, следуйте по графику». Даю гудок. Двери закрываются. Поехали.
Состав идёт ровно. За окном — тоннель, огни станций проплывают, как кадры в кино. «Улица Старокачаловская» — двери открылись, пассажиры вошли. «Лесопарковая» — вышли, вошли. «Аннино» — те же, кто не вышел, едут дальше. Всё знакомо, всё отработано, всё под контролем.
И я думаю.
Думаю о том, что странное это дело. Я водила поезда семь лет. Держала в руках жизни сотен людей каждый день. Отвечала за скорость, за торможение, за двери, за сигнал, за каждый метр пути. И при этом один человека — своего, родного, близкого — не могла вывезти.
Потому что его не надо было везти. Его надо было высадить.
Как пассажира, который заехал не на той станции и не хочет выходить. Сидит, упирается, говорит: «Я тут живу, я никуда не пойду». А ты понимаешь, что если он не выйдет — состав не двинется. И ты говоришь: «Выходите. Это не ваша станция».
Федор был не на той станции. Не на той жизни. Не на том месте.
А я долго боялась сказать ему «выходите». Потому что думала: одна останусь, страшно, некомфортно, осудят. Мама скажет: «Катя, ты же девка, тебе мужа надо». Подруги скажут: «Ну зачем выгнала, хоть бы потерпела». Соседи скажут: «Одна живёт, с котом, странная».
И знаете что? Все так и сказали. Мама позвонила, вздохнула: «Катя, ну зачем? Мужик же. Плохой, ну и что, свой». Ленка сказала: «Молодец, но кота зачем?» Соседка тётя Зина сказала: «Чижова, ты одна теперь? С котом? Ну хоть кот породу какую имеет?»
Нет, тётя Зина, породу кот не имеет. Он просто кот. Зато не просит прописку.
Поезд подъезжает к конечной. «Медведково». Двери открываются, пассажиры выходят. Последний — мужик в куртке, с рюкзаком, торопится. Выбежал, оглянулся, кивнул мне через стекло. Мол, спасибо, довезла.
Я проверяю кабину, выключаю пульт, поправляю кепку. Диспетчер:
— Катя, маршрут окончен. Свободна.
Свободна.
Я выхожу из поезда, иду по платформе. За окнами — Москва, серое небо, ноябрь, ветер. Но мне не холодно. Дома меня ждёт кот. Холодильник полный — я вчера купила, на двоих, на меня и Барсика. Коммуналка оплачена. Кредитов нет. Мотоцикла нет. Федора нет.
А есть — я. И мой состав. И мой путь. И мой кот. И моя квартира, в которой тихо. По-хорошему тихо.
Путь свободен. Во всех смыслах.
