Геннадий проснулся, когда за окном уже смеркалось. Голова гудела, во рту стояла сушь, а в кармане куртки, брошенной у порога, ещё оставалась начатая бутылка — Серёга, дружок с четвёртого этажа, всегда умел находить повод.
— Гена, ну ты как? — донёсся из кухни голос жены Люды. — Опять с Серёгой сидели?
Он не ответил, только тяжело поднялся с дивана и побрёл на кухню, шатаясь. На плите стояла кастрюля с остывшим борщом, а за столом сидела его мать, Валентина Петровна, — маленькая, сухонькая женщина в стареньком цветастом халате. Она вязала носок, машинально перебирая спицами, и делала вид, что не замечает, в каком состоянии вернулся сын.
— Явился, — сказала она тихо, не поднимая глаз.
— А ты чего не спишь? — буркнул Геннадий, доставая из холодильника банку с солёными огурцами.
— Тебя ждала. Дети спят уже, а ты всё где-то шляешься.
Слово «шляешься» будто зацепило что-то внутри него. Хмель ударил в голову с новой силой, и вместо стыда пришла злость — глухая, беспричинная, но оттого не менее сильная.
— Шляюсь, говоришь? — Геннадий повысил голос. — А ты кто такая, чтобы мне указывать? Ты вообще тут кто?
Валентина Петровна отложила вязание.
— Гена, что ты такое говоришь…
— А то и говорю! — он стукнул ладонью по столу так, что банка с огурцами подпрыгнула. — Я тут работаю, как проклятый, семью кормлю, а ты сидишь тут на всём готовом! Даром хлеб ешь!
Из спальни выглянула Люда, испуганно кутаясь в халат.
— Гена, тише, детей разбудишь…
— Не лезь! — рявкнул он на жену, и та отступила обратно в темноту коридора.
Валентина Петровна медленно встала со стула. Голос её дрожал, но в нём была и обида, и достоинство одновременно.
— Что ты такое несёшь, сынок? Какой я тебе даром хлеб ем? У меня своя пенсия есть, между прочим. Я тебе не нахлебница. Это ты работаешь — для кого? Для жены своей, для детей своих. Не для меня. Мне от тебя ничего не нужно.
— Ах, не нужно?! — Геннадий шагнул к ней, покачиваясь. — А живёшь ты в чьей квартире, а? Молчишь? То-то же!
— В моей квартире ты живёшь, а не я в твоей, — тихо, но твёрдо ответила мать. — Эту квартиру мы с отцом твоим покойным выправляли, я тут прописана с семьдесят девятого года. Это ты сюда пришёл, когда женился, — я вас с Людой к себе пустила.
Что-то в этих словах будто подожгло последний фитиль.
— Врёшь! — заорал Геннадий. — Это отцовская квартира! Я его сын, значит, она моя! Понятно тебе?! МОЯ!
Он схватил мать за руку — грубо, не рассчитав силы, — и потащил её к выходу. Валентина Петровна ахнула, попыталась упереться, но сын был сильнее, да и хмель придавал ему звериной, бессмысленной силы.
— Гена, отпусти! Больно же! — вскрикнула она.
— Вон отсюда! Ещё раз повторю — это дом моего отца, я его сын, значит, квартира моя! А ты — гостья тут, поняла? Гостья!
Он распахнул входную дверь и вытолкнул мать на лестничную клетку. Валентина Петровна еле удержалась на ногах, ухватившись за перила.
— Гена! Опомнись! — из коридора выбежала Люда, в глазах у неё стояли слёзы. — Что ты делаешь, это же мать твоя! Куда она пойдёт на ночь глядя?!
— Я сказал — не лезь! — Геннадий обернулся к жене с таким лицом, что она в страхе отшатнулась. — Это не твоё дело! Здесь я решаю!
Дверь захлопнулась. Щёлкнул замок.
Валентина Петровна осталась одна на лестничной площадке, в одном халате, в старых тапочках. Было холодно — октябрь уже давал о себе знать сырыми ночами. Она постучала было в дверь, тихо, робко:
— Сынок… Гена… открой…
Но за дверью было тихо. То ли Геннадий уже провалился в пьяный сон, то ли сделал вид, что не слышит.
Идти было некуда. Ни у одной из соседок она не хотела просить ночлега — стыдно было признаться, что родной сын выгнал среди ночи. Валентина Петровна опустилась на нижнюю ступеньку между этажами, поджала под себя озябшие ноги и прислонилась спиной к холодной бетонной стене.
«Господи, — думала она, — за что мне это. Вырастила его одна, после того как отец его умер. Ночей не спала, когда болел. В институт провожала, свадьбу справляла… И вот дожила».
Слёзы текли по морщинистому лицу, но плакать в голос она не смела — не хотела, чтобы соседи слышали.
Так, всхлипывая и дрожа от холода, она незаметно для себя задремала, привалившись к перилам.
***
Утром Геннадий проснулся с чугунной головой и тяжёлым, смутным чувством, будто вчера случилось что-то нехорошее. Обрывки ночи всплывали в памяти урывками: крик, чьё-то лицо в слезах, хлопнувшая дверь…
Он вышел на кухню. Люда молча гремела посудой, не глядя на него.
— Люда… а мать где? — спросил он осторожно.
Жена резко обернулась, и в глазах её была такая боль и злость, каких Геннадий не видел за все годы совместной жизни.
— Ты сам её вчера выгнал, — сказала она сухо. — Забыл, что ли?
Геннадий похолодел.
— Как… выгнал?
— А так. Из квартиры её вытолкал, дверь на замок закрыл. Сказал — не её квартира, а твоя, потому что от отца досталась. Я тебя просила опомниться, ты меня же и осадил.
Память вернулась к нему разом, будто плеснули в лицо ледяной водой. Геннадий бросился к входной двери, распахнул её — на площадке никого не было.
— Мама! — крикнул он в пролёт лестницы. — Мама, где ты?!
Тишина. Только где-то этажом выше хлопнула дверь — сосед вышел на работу и с недоумением покосился на растрёпанного, испуганного Геннадия в одних трусах и майке.
Он метнулся вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, выскочил на площадку между этажами — и остановился как вкопанный.
На нижней ступеньке, привалившись к холодной стене, спала его мать. Седые волосы выбились из-под платка, которым она укрылась вместо одеяла, худенькие плечи вздрагивали во сне от холода, на щеках виднелись дорожки высохших слёз.
Геннадий почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Он опустился рядом с ней на колени.
— Мама… мамочка… — прошептал он, и голос его сорвался.
Валентина Петровна открыла глаза, не сразу понимая, где находится. Увидев сына, она вздрогнула и попыталась отстраниться — рефлекторно, будто ждала новой обиды.
— Мама, прости меня, — Геннадий уже не сдерживал слёз. — Господи, прости меня, я не помню, что говорил… Я был пьяный, я не в себе был… Как ты могла всю ночь тут сидеть, почему в дверь не стучала сильнее?
— Стучала, сынок, — тихо ответила мать. — Ты не открыл.
Он обнял её — крепко, отчаянно, как в детстве обнимала его она сама, когда он болел.
— Пойдём домой, мама. Пожалуйста. Я больше никогда… Слышишь? Никогда в жизни больше не подниму на тебя руку и не скажу таких слов. Я не знаю, что на меня нашло…
Валентина Петровна медленно, кряхтя от боли в затёкшей спине, позволила сыну помочь ей подняться.
— Знаю я, что на тебя нашло, — сказала она уже мягче, отряхивая халат. — Бутылка на тебя нашла, Гена. Сколько раз я тебе говорила — эта дружба с Серёгой до добра не доведёт.
Они медленно поднимались по лестнице, и Геннадий поддерживал мать под руку, как самую драгоценную ношу.
В дверях их встретила заплаканная Люда, а следом выбежали заспанные Дима и Катя.
— Бабушка! — кинулась к ней Катя. — А мы искали тебя, а тебя нигде нет!
Валентина Петровна обняла внучку, и в глазах её, ещё усталых от бессонной ночи, впервые за это утро мелькнуло что-то похожее на тепло.
Геннадий стоял в дверях, глядя на эту сцену, и внутри у него было пусто и стыдно, как никогда в жизни. Он понимал: слова прощения сказать легко, а вот заслужить его — придётся долго.
— Люда, — сказал он тихо, — сегодня же вызову Серёге такси, пусть больше не приходит. И… в понедельник запишусь к наркологу. Хватит. Я чуть мать не потерял вчера. В прямом смысле.
Люда молча кивнула, вытирая слёзы. А Валентина Петровна, уже усевшись за кухонный стол и кутаясь в тёплый плед, который принесла ей Люда, тихо сказала:
— Дал бы бог, чтобы это правдой было, сынок. Не ради меня уже даже — ради детей твоих. Не хочу, чтобы Дима с Катей когда-нибудь так же на своих матерей смотрели, как ты вчера на меня.
Геннадий молча сел рядом и впервые за долгие годы взял мать за руку — не для того, чтобы тащить куда-то, а просто чтобы она почувствовала: он рядом, и он раскаивается по-настоящему.
